Как путник безрассудный…
Казалось бы, как, шествуя этим путем, да не нажить себе капиталец! Однако именно в поэме «Несчастные» Некрасов приоткрывает нам иной поворот проблемы:
Счастлив, кому мила дорога
Стяжанья, кто ей верен был
И в жизни ни однажды бога
В пустой груди не ощутил (Н-15. 4: 33).
Тот «чужд сомнения в себе - сей пытки творческого духа». Куда трагичнее положение иных - тех, кто, признавая, что в мире возможно «жить только для себя» (лишь «умереть – возможно для других»), сам не видит в этом смысла, цели, собственного оправдания бытия. В нем бродят и зреют духовные силы, но он не видит ни чьей-то нужды в них, ни им поддержки:
Зачем же я вечно тоскую и плачу
И сердце на горе бесплодное трачу? (Н-15. 2: 16)
«Жить для себя не всякий день хочется и стоит, - признается Некрасов все тому же Тургеневу… - тогда приходит вопрос: зачем же жить?» (Н-15. 14/2: 37).
Подводя жизненные итоги в «Последних элегиях», поэт припоминал:
Не раз, упав лицом в сырую землю,
С отчаяньем, голодный, я твердил:
- По силам ли, о Боже, труд подъемлю? –
И снова шел, собрав остаток сил (Н-15. 1: 167).
Зачем он жил? К тому ли и так ли стремился? Чего достиг? Какою ценой?
… А рано смерть идет,
И жизни жаль мучительно. Я молод,
Теперь поменьше мелочных хлопот
И реже в дверь мою стучится голод.
Теперь я мог бы сделать что-нибудь,
Но поздно!.. (Н-15. 1: 166)
Где же, если не оправдание, то выход из духовного тупика?
Отрясение праха
К цветущей юности возврат –
Под старость нам одно спасенье… (Н-15. 4: 28)
Что ж там «спасительного» - в золотом детстве, в родимом дому? Манили Волга, сад, помнились походы в лес, собственная ружейная охота, но также и потасовки с деревенской ребятней, неуклюжие усадебные строения и:
… Помню я: здесь что-то всех давило,
Здесь в малом и большом тоскливо сердце ныло (Н-15. 1: 46).
… Нет, мой восход не лучезарен –
Ничем я в детстве не пленен
И никому не благодарен (Н-15. 4: 30).
Со всем этим открывший для себя в Петербурге совсем иную жизнь юноша мог расстаться навсегда. Но заброшенный далеко от дома и без надежды на скорый возврат начинающий поэт в стихотворении «Мелодия» пески и кочки родимого Заволжья ностальгически готов окрасить всеми цветами романтического апофеоза:
Есть страна на Севере… …
Словно драгоценною лентой бирюзовою,
Волгой опоясана…
Розы кашемирские дышат ароматом в ней,
Небо, как в Авзонии;
Соловьи китайские распевают ей
Дивные симфонии…
Шлю привет то вздохом ей, то мечтой суровою;
… С ней жизнь сердца связана (Н-15. 1: 275).
В этом раннем образе родины пока ничтожно мало реальных примет отеческого края, совсем нет понимания внутренней связи личности с миром природы, культурной традиции народа, ритмами и интонациями его бытия. Но уже есть впервые столь ясно осознанное – через чувство утраты – переживание сильнейшего притяжения родных мест.
И вот первое, в 1841 году, долгожданное возвращение на родину пусть полуголодного, но гордого «столичного литератора»: прозаика, водевилиста, критика, сотрудника журнала.
Я обошел старинный наш приход
И ряд могил… знакомый с детства дом…
… Томим тоской, в заброшенный наш сад
Я побежал… он глуше с каждым годом… (Н-15. 4: 511, 512)
Душа утешилась, изгнанье прервалось. Но возврат к беспечному детству, к бездумному созерцанию, к чистой гармонии мечтаний был уже невозможен. Новое петербургское зрение позволяет ему рассмотреть, что здесь, в этой среде, в жизни по заведенным в ней законам ему не осталось места. Да и уже заплаченная за собственную свободу цена слишком велика, чтобы ею пренебречь. Рубикон перейден. А что ж родина? Теперь она оставляется Некрасовым без сожаленья.
Родовое проклятие
Новый отъезд из родных палестин и уроки Белинского побудили помещичьего сына к глубочайшему пересмотру своего миросозерцания и идеологическому самоопределению.
Таков мой рок,
Что хлеб полей, возделанных рабами,
Нейдет мне впрок (Н-15. 1: 172).
Убежденный разночинец,теперь он осознал свое право с позиций социального гуманизма предать суду и обличению как родимую среду, так и все поколение, погрязшее в варварстве, насилии и бессердечии. Теперь у Некрасова явился и собственный счет в иске своего поколения. А как поэт лермонтовской школы, он облек выражение этого своего права в формы абсолютного философско-романтического отрицания.
Идеал гармонии истоков, детства, дома, родительской любви для романтического героя выступал точкой отсчета, духовным фундаментом в его трагическом противостоянии уродству мира и произволу судьбы. За своим недавним отроческим бегством в мечту наш поэт смог теперь разглядеть жестокую и пошлую неизбежность, исковеркавшую его жизнь. Именно поэтому «родина», воссозданная в одноименном его стихотворении, так страшна в своей инфернальности. Под пером Некрасова она предстает выморочным пространством, «заколдованной» «дырой», местом, заведомо обреченным и заслуженно самоуничтожающимся:
И с отвращением кругом кидая взор,
С отрадой вижу я, что срублен темный бор –
В томящий летний зной защита и прохлада, -
И нива выжжена, и праздно дремлет стадо,
Понурив голову над высохшим ручьем,
И набок валится пустой и мрачный дом… (Н-15. 1: 46)
Это – антимир. Не потому, разумеется, что рядом есть иной, лучший мир. А потому, что, именно этот мир – источник «довременного растления» младенческой души лирического героя:
Всему, что, жизнь мою опутав с первых лет,
Проклятьем на меня легло неотразимым –
Всему начало здесь, в краю моем родимом! (Н-15. 1: 46)
Отныне высшая трагическая свобода поэта – в его безродинности, в безотечестве! Ubi bene – ubi patria!
Миражи
Храни господь того, кто скажет:
- Простите, мирные поля! –
И бедный свой челнок привяжет
К корме большого корабля… (Н-15. 4: 37)
… Ликует сердце молодое –
В восторге юноша. Постой!
Ты будешь говорить другое,
Родство постигнув роковое
Меж этим блеском и тобой!
Пройдут года в борьбе бесплодной,
И на красивые плиты,
Как из машины винт негодный,
Быть может, брошен будешь ты… (Н-15. 4: 33)
Блажен тот, кого ведет призванье, кому указан путь, кто заботливо и мудро руководим, за чьей спиной есть дом, где тебя с любовью примут и отогреют в любой неудаче, откуда исходит неизменная поддержка и теплая вера.
Но кто ни богом не отмечен,
Ни даже любящей рукой
Не охранен, не обеспечен,
Тот долго бродит, как слепой:
Кипит, желает, тратит силы
И, поздним опытом богат,
Находит у дверей могилы
Невольных заблуждений ряд… (Н-15. 4: 37)
Даже бежав из родимой среды, беглец остается ее детищем. И тяжесть крыл, и слепота взора, и скудость понимания вещей, сама неразвернутость (или уже погребенность) дарованных талантов – все это ее роковая печать!
К чему бы жизнь ни вынуждала,
И даже разницы путем
Не зная меж добром и злом,
Я по теченью плыл сначала…
Бог весть, куда бы прихоть волн
Прибила мой убогий челн… (Н-15. 4: 37)
Спасибо судьбе, что она хотя бы на каторге (где оказывается герой некрасовской поэмы) дарит ему Учителя, снявшего бельма с глаз, введшего в мир культуры и знания, осветившего нравственным светом мрак бытия. Тем самым глубинный смысл поэмы открывается отнюдь не в образе ссыльного революционера, а в нежданно-заветной встрече «темного» (и более того – душевно искалеченного) человека со светом духовным, дающим истинный смысл его бытию.
Остров забвения
Вместе с тем, из «далей» художественной ретроспективы многое открывалось Некрасову уже не в том свете, в каком оно некогда виделось «вблизи», когда нынешнее прошлое было еще «с содранной кожей» переживаемым настоящим.
Да, в утрированно изображенном поэтом городке покидаемой глухомани
… Домишки малы, пусты лавки,
Собор, четыре кабака,
Тюрьма, шлагбаум полосатый,
Дом судный, госпиталь дощатый… (Н-15. 4: 34)
Малое замкнутое пространство: «Лай судейской шавки в нем слышен вдоль и поперек». Смутное томление, но ни желаний, ни побуждений. Закон этого мира – отказ от целей и усилий. Идеал – растительный покой.
Там духота, бездумье, лень,
Там время тянется сонливо,
Как самодельная расшива
По тихой Волге в летний день (Н-15. 4: 36-37).
Здесь так легко «поддаться игу и лямку общую тянуть».
Здесь… Только не грешно родиться
Или под старость умирать (Н-15. 4: 37).
Но жить? Но «силы юные пытать»? в мире провинциальной тишины, духовного застоя и «нещадно переспавших псов» осуществления потребности человека в реализации своих возможностей, в утверждении себя среди других людей, наконец, в деянии на общее благо, увы, не найти. Чем-то стать, обрести свое лицо можно, только вырвавшись за колдовские границы «тридевятого царства».
Нащупывая берег
Но в том-то и загадка «римской» поэмы Некрасова, что здесь поэт впервые так глубинно осознал, что у «медали» человеческих стремлений не одна сторона, что у родимого «болота» существуют и другие измерения. Юный возраст отмечен не только как время, когда «бесплодно гибнут силы», но он же и «пора любви, пора проказ», пора неспешного упоения естественно-природными впечатлениями всеобщего бытия.
Мир внешний, столичный, «европейский» - область движения, энергии, созидания, интересов, практических оценок и убеждений. Мир внутренний, провинциальный, «российский» - царство статики, замкнутости, архаических, легендарных представлений, фантастических суеверий – «фанатики они». В одном мире сущность жизни в «потехах боевых», в «движенье гордой суеты»; в другом – в его соразмерности частному человеку, в тождественности его самому себе. Петербург поражает предельностью организованного, зодческого, эстетического совершенства. Некрасовский же провинциальный Ярославль демонстрирует, по Гоголю, «удивительные странности природы» - вроде бескрайней Ильинско-Плацпарадно-Успенской площади или рощеподобного Казанского бульвара, - которые, однако, «осваиваются» вполне естественно: здесь «чудак, заезжий из столицы, успешно ищет дупелей» (Н-15. 4: 34).
В столичном граде повсюду строятся массы войск, по улицам текут безличные человеческие толпы. Жизнь каждого прячется от посторонней нескромности. Самоограничение оборачивается самозаключением, мир тюрем – миром узников. Спасаясь от других, человек безнадежно обкрадывает себя. Его агрессивная амбиция оказывается маской, прикрывающей отсутствие человечности.
Иное дело – мир невозмутимой традиции. Здесь «солнца каждому довольно» и «всем покойно и не тесно». Здесь всякий чем-то характерен, никакая деятельность не затмевает лиц. Общий строй существования готов принять любого и примирить с остальными. Никто не останется одинок, ибо неизбежно включен в единый природно-человечный цикл жизни и смерти.
Обретение корней
Не отрекается ли, однако, в своей поэме Некрасов от «гордой юности своей», не примиряется ли с прежде им заклейменной рутиной?
Став мудрее и глубже вникнув в законы бытия, поэт понял, что зримый мир един. Мир земной, увы, не гуманен, не разумен, не нравствен и долго еще останется таким. Хочется верить, что придет когда-нибудь и другая пора («Жаль только, жить в эту пору прекрасную / Не доведется ни мне, ни тебе…» - Н-15. 2: 170). Мир прогресса, созидания и мир культурной идентичности сосуществуют друг с другом, взаимодополняют и обусловливают друг друга.
Сфера прекрасного у Некрасова оказывается теперь способной включить в себя не только идеалы новаций, самореализации личности, общественного служения, творчества, но и естественную, природосообразную меру и порядок вещей. Он впервые так полнокровно выказал свою (инстинктивно и прежде жившую в нем) любовь к живой жизни – будь то гуси, спасающиеся от ухарской тройки; или девушка, тайком вышедшая на свидание; зарей ликующие соловьи или нахально-драчливые воробьи; тающий в тумане порой или немотствующие крючники с тяжкими рогожными кулями на плечах; тихо плещущая в сумерках волна или заночевавший в Тверицах обоз и даже «стыдливый визг и хохот женский», - все это безусловная, в юности и именно в родном краю раз и навсегда открывающаяся ценность. Соединенная же с развитием мысли, с пробуждением души и опытом целеустремленной деятельности эта естественная полнота ощущения бытия способна стать прямой основой свободного самостояния личности.
С этого момента – рубежа физического существования и начавшегося воскресения поэта – земля его отцов становится для него «милой»:
Я милую землю, я солнце люблю,
Желаю, надеюсь, страстями киплю… (Н-15. 2: 16)
Он никогда теперь не оскорбит ее ревнивым словом. А прежняя дерзкая мысль обращается во всеобъемлющую максиму: «Всему начало здесь…» Теперь все – и гнев, и боль, и радость, и надежду – он возводит к родному началу. Без него не было бы ничего.
Нет! я нигде так сладко не дышал,
Как в Грешневе… (Н-15. 3: 340)
Живым переживанием своего кровного родства с ширью нив и «зеленым шумом» весенних рощ, с мелодикой и строем души селянина, он будет лечить душу, когда «надрывается сердце от муки, плохо верится в силу добра». Оно же и позволит Николаю Некрасову стать не ярославским и не петербуржским, но общенациональным поэтом.
Николай Некрасов, наконец, - действительно и уже навсегда – вернулся на родину.
1991, 2001
|